Эстетика. О поэтах. Стихи и проза - Страница 116


К оглавлению

116

Московский период вполне оправдывается с исторической точки зрения, но дело в том, что сама эта точка зрения не есть высшая и окончательная. Если я понимаю смысл известного исторического явления, т. е. его необходимость при данных условиях и в данное время, это никак не дает мне права возводить это явление в принцип и в идеал.

139

Против _идеализации_ московского периода, против стремления _увековечить_ его дух - осуждение его нашим поэтом получает во всю силу высшей правды. Оправдывается также и предпочтение киевской Руси - не за ее "вече", конечно, и еще менее за ее "поле", в котором, во-первых, не было ничего хорошего и которое, во-вторых, сохранялось и в московский период (как описывается самим Толстым в "Князе Серебряном"). Но были у киевской Руси действительные преимущества, хотя они и оставались там только в зародыше.

Совершенно независимо от тех обстоятельств, которые принудили Россию перейти от "киевского" строя к "московскому", и вообще независимо от каких бы то ни было политических форм стоит вопрос о тех нравственных началах жизни, в осуществлении которых - окончательный смысл истории. Эти начала вошли в Россию при ее крещении, и спрашивается: где они сильнее чувствовались и вернее понимались: в Киеве X-XII веков или в Москве XVI и XVII? Кто был ближе к идеалу христианского государя: Владимир Св. и Владимир Мономах, которых совесть не мирилась с казнью преступников, или Иван IV, который так легко совмещал усердное благочестие с массовыми избиениями и утонченными терзаниями невинных людей? Тут дело вовсе не в личной жестокости: ею вовсе не отличались такие цари, как Алексей Михайлович и Федор Алексеевич, однако и при них не прекращались свирепые казни действительных и мнимых преступников (напр., сожжения старообрядцев). Ясно, что московская эпоха, какова бы ни была ее историческая необходимость в других отношениях, сопровождалась полным затемнением нравственного сознания, решительным искажением духовного образа человеческого, если не в страдательной массе народной, то в верхних слоях, отдавшихся всецело грубому деланию внешней истории. Задача истинного патриотизма - не возвеличивать это тяжелое и мрачное прошлое, а стараться об окончательном искоренении из нашей жизни всех остатков и следов пережитого озверения:

Неволя заставит пройти через грязь,

Купаться в ней - свиньи лишь могут.

Как патриот-поэт, Толстой был вправе избрать не историческую, а пророческую точку зрения. Он не останавливался на материальных необходимостях и условиях прошедшего, а мерял его _сверху_ - нравственными потребностями настоящего и упованиями будущего. И _тут он не ошибался_. Для

140

нашего настоящего духовного исцеления и для наших будущих задач нужны нам, конечно, не монгольско-византий-ские предания московской эпохи, а развитие тех христианских и истинно национальных начал, что как бы было _обещано_ и _предсказано_ светлыми явлениями киевской Руси.

XI

А. Толстой был поэт-борец. Но это была не та борьба, которая отнимает у человека духовную свободу, делая его рабом какой-нибудь, хотя бы и великой, но все-таки внешней цели. Для кого высшая цель борьбы есть правда Божия,всеобъемлющая и над всем возвышающаяся, тот - свободен возвыситься и над самою борьбою в уверенном сознании окончательного примирения. Наш поэт не раз в своей жизни знавал минуты такого высшего успокоения, но с полною ясностью оно далось ему перед концом и выражено в стихотворении, составляющем прекрасный заключительный аккорд всей его деятельности:

Земля цвела. В лугу, весной одетом,

Ручей меж трав катился, молчалив;

Был тихий час меж сумраком и светом,

Был легкий сон лесов, полей и нив;

Не оглашал их соловей приветом;

Природу всю широко осенив,

Царил покой; но под безмолвной тенью

Могучих сил мне слышалось движенье.

Не шелестя над головой моей,

В прозрачный мрак деревья улетали;

Сквозной узор их молодых ветвей,

Как легкий дым, терялся в горней дали;

Лесной чебер и полевой шалфей,

Блестя росой, в траве благоухали.

И думал я, в померкший глядя свод:

Куда меня так манит и влечет?

Проникнут весь блаженством был я новым,

Исполнен весь неведомых мне сил:

Чего в житейском натиске суровом

Не смел я ждать, чего я не просил

То свершено одним, казалось, словом,

И мнилось мне, что я лечу без крыл,

Перехожу, подъят природой всею,

В один порыв неудержимый с нею!

Но трезв был ум, и чужд ему восторг,

Надежды я не знал, ни опасенья...

Кто ж мощно так от них меня отторг,

Кто разрешил от тягости хотенья?

Со злобой дня души постыдный торг

Стал для меня без смысла и значенья,

Для всех тревог бесследно умер я

141

И ожил вновь в сознанье бытия...

Тут пронеслось как в листьях дуновенье,

И как ответ послышалося мне:

Задачи то старинной разрешенье

В таинственном ты видишь полусне!

То творчества с покоем соглашенье,

То мысли пыл в душевной тишине... {29}

XII

Я не имел в виду излагать и разбирать все написанное А. Толстым; я хотел только напомнить в общих чертах существенное содержание его поэзии. О многом хорошем и превосходном (например, "Дракон", "Алхимик", трилогия {30}) я вовсе не упоминал, указывая только главное. При всем различии возможных эстетических оценок, никто не усомнится, я уверен, дать за поэта добрый ответ на вопрос, которым оканчивается одно из последних его стихотворений:

116